— Ты прекрасен, — сказала она ему, — ты велик. Эти башмаки! Эти бархатные штаны! Эта шапочка из кроличьего меха! О любимый мой, ты художник, такой чистый, такой всепонимающий, мне выпало счастье тебя встретить, сердце мое, мой возлюбленный, мое сокровище, а я посмела таиться от тебя!
— Что ты такое городишь?
— Мой дорогой, сейчас я открою тебе одну вещь, которую я поклялась никому не рассказывать: я могу расщепляться.
Теорем рассмеялся, но Сабина сказала ему:
— Смотри.
И тут же раздевятерилась. Когда Теорем увидел вокруг себя девять совершенно одинаковых Сабин, ему на минуту показалось, что у него ум за разум зашел.
— Ты не сердишься? — спросила одна из них, робко и тревожно.
— Да нет, — ответил Теорем, — напротив!
Он блаженно улыбнулся, словно хотел поблагодарить ее, и Сабина, успокоенная, страстно поцеловала его девятью ртами.
В начале октября, примерно через месяц после возвращения в Париж, Лемюрье заметил, что его жена уже почти совсем не разговаривает с ангелами. Ему казалось, что она чем-то встревожена и огорчена.
— Ты что-то невеселая, — сказал он ей однажды вечером, — может быть, ты засиделась дома? Завтра, если хочешь, пойдем в кино.
В это же самое время Теорем расхаживал по своей мастерской и кричал:
— Разве я знаю, где ты можешь быть сейчас? Разве я могу быть уверен, что ты не в Жавеле или не на Монпарнасе в объятиях какого-нибудь проходимца или в Лионе тебя не тискает какой-нибудь шелковод? Или в Нарбонне ты не валяешься в постели винодела? Или в Персии на ложе шаха?
— Клянусь тебе, любимый…
— Клянешься, клянешься! А если бы ты была в объятиях двадцати других мужчин, небось тоже клялась бы! Можно сойти с ума! У меня голова кругом идет… Я за себя не ручаюсь… Это кончится трагедией!
Произнеся слово «трагедия», он уставился на ятаган, который купил в прошлом году на Блошином рынке. Чтобы помешать ему совершить кровопролитие, Сабина удвенадцатерилась, и все двенадцать стали между ним и ятаганом. Теорем успокоился. Сабина снова собралась.
— Я так несчастен, — стонал художник. — Жизнь и без того ужасна, а тут еще такое!
Он намекал на треволнения материальные и духовные. По его словам он попал в очень трудное положение. Квартирный хозяин, которому он задолжал за три месяца, грозит ему тюрьмой. Лиможский дядюшка вдруг самым бесстыдным образом прекратил денежную помощь. И при этом он переживает мучительный духовный кризис, правда, весьма плодотворный. Он чувствует, как кипят и зреют в нем творческие силы, но за отсутствием денег не может их проявить. Попробуйте создать шедевр, когда судебный исполнитель и голод уже на пороге. Сабина, изнемогая под гнетом грозных предчувствий, дрожала от страха. На прошлой неделе она продала последние драгоценности, чтобы отдать угольщику с улицы Норвен карточный долг Теорема, и сейчас была в отчаянии, что больше ничем не может пожертвовать ради его таланта, рвущегося ввысь. На самом деле положение Теорема было ничуть не хуже и не лучше, чем обычно. Лиможский дядюшка по-прежнему тянул из себя жилы, чтобы его племянничек стал великим художником. А квартирный хозяин имел наивность рассчитывать, что заработает на бедности будущего гения и, как истый простофиля, легко мирился с тем, что жилец кормит его завтраками. Теорем же не только упивался ролью проклятого поэта и героя богемы, но еще и смутно надеялся, что мрачная картина его невзгод подвигнет молодую женщину на самые отважные решения.
Этой ночью, страшась оставить Теорема наедине с его тревогами, Сабина задержалась у любовника и не собрала себя дома на улице Абревуар. На другое утро она проснулась рядом с Теоремом, сияя счастливой улыбкой.
— Мне снилось, — сказала она, — будто мы владельцы маленькой бакалейной лавочки на улице Сен-Рюстик с фасадом не более двух метров. У нас только один клиент, школьник, который покупает в нашей лавочке леденцы и рудуду. У меня — синий фартучек с большими карманами, а у тебя передник, как у всех лавочников. Вечером в комнате за лавкой ты записываешь в большую книгу доходы за день: рудуду — на шесть су. Когда я проснулась, ты как раз говорил мне: «Чтобы дела наши шли отлично, нам нужен еще клиент, знаешь, такой, с седой бородкой…» Я хотела тебе возразить, что еще с одним клиентом нам негде будет разместиться, но не успела и проснулась.
— Одним словом, — сказал Теорем (при этом горько засмеявшись гортанным смехом и издевательски осклабившись). — Одним словом, — сказал он (уязвленный, оскорбленный до такой степени, что от гнева кровь бросилась ему в голову, он покраснел до ушей, а черные глаза начали метать молнии). — Одним словом, — сказал Теорем, — ты бы хотела сделать из меня лавочника.
— Да нет, я просто рассказываю тебе сон.
— Вот это самое я и говорю. Ты спишь и видишь, как бы превратить меня в лавочника и обрядить в передник!
— О любимый, — нежно возразила Сабина, — если бы ты видел себя, тебе так шел этот передник!
От негодования Теорем даже вскочил с постели и закричал, что его предали. Мало того, что хозяин выбрасывает его на улицу, что лиможский дядя отказывает ему в праве на пропитание как раз в тот момент, когда у него внутри что-то готово раскрыться, — выношенное им грандиозное, но такое хрупкое творение! И вот надо же! Женщина, которую он любил больше всего на свете, надругалась над этим творением и хочет уничтожить его в самом зародыше. Она готова сделать из него, из Теорема, лавочника! Почему не академика? Он расхаживал в пижаме по мастерской и кричал хриплым голосом — так кричит сама боль. Несколько раз он делал вид, что сию секунду вырвет сердце из груди, чтобы раздать его квартирному хозяину, лиможскому дядюшке и той, кого он любил. Истерзанная Сабина, трепеща, постигала, до каких глубин могут дойти страдания художника, и мучилась сознанием своей постыдной вины.